Форма входа

Поиск

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

                                                 Исповедь                          

   (Вступление к не напечатанному сочинению).  В 1882 году в России появилась тайно передававшаяся из рук в руки толстовская «Исповедь». Она произвела на читателей неизгладимое впечатление. Никогда со времен «Исповеди» Руссо не появлялось человеческого документа, в котором искренний  и бесстрашный рассказ о духовных исканиях личности сочетался бы со столь беспощадной критикой  окружающей действительности.
   Эта статья при жизни Л.Н.Толстого не было напечатана в России, хотя она нашла свое место в печатных изданиях в 16-ти странах мира. Но он всегда был уверен, что придет такое время, когда в России напечатают эту «Исповедь» в прессе для широкого  читателя,  что произошло  только после социалистической революции. Эту статью Л.Н.Толстого многие не читали, а зря. Я выпишу из  нее некоторые выдержки, к большому моему сожалению, в сокращенном виде, чтобы у вас хватило ваше время и терпение.  Я знаю, что от этого сокращения «Исповеди» теряется вся ее ценность, но другого способа нет, чтобы как-то вас привлечь хотя бы к этим отрывкам. Желающий ознакомится с ней в полном объеме, легко ее найдет в Интернете.

   «Я был крещен и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства, и во все времена моего отрочества и юности. Вставая рано к церковной службе, я знал, что делал хорошо уже только потому, что для смирения своей гордости ума, для сближения с моим предками и современниками, для того, чтобы во имя искания смысла жизни я жертвовал своим телесным спокойствием. То же было при говении, при ежедневном чтении молитв с поклонами, то же при соблюдении всех постов. Как ни ничтожны были эти жертвы, эти были жертвы во имя хорошего. Я говел, постился, соблюдал временные молитвы дома и в церкви. В слушании служб церковных я вникал в каждое слово, когда мог. В обедне самые важные слова для меня были: «возлюби друг друга да единомыслием…»  Дальнейшие слова: «исповедуем отца и сына и святого духа» - я пропускал, потому что не мог понять их.
   Мне так необходимо было тогда верить, чтобы жить, что я бессознательно скрывал от себя противоречия и неясности вероучения. Но это осмысливание обрядов имело предел. Если я объяснял себе кое-как слова: «пресвятую владычицу нашу богородицу и всех святых помянувшие, сами себе, и друг друга, и весь живот наш Христу-богу предадим».  Если я объяснял частое повторение молитв о царе и его родных тем, что они более подлежат искушению, чем другие, и потому более требуют молитв. То молитвы о покорении под нози врага и супостата     я  объяснял тем, что враг есть зло.  Молитвы эти и другие, как херувимские и все таинство проскомидии или «взбранной воеводе» и т.п. и почти две трети всех служб или вовсе не имели объяснений, или я чувствовал, что я, подводя им объяснения, лгу и тем совсем разрушаю свое отношение к Богу, теряя совершенно всякую возможность веры.
   То же я испытывал при праздновании главных праздников. Помнить день субботний, т.е. посвятить один день на обращение к Богу, мне было понятно. Но главный праздник был вспоминание о событии воскресения, действительность которого я не мог себе представить и понять. И этим именем воскресенья назывался еженедельно празднуемый день.  И в эти дни совершалось таинство евхаристии, которое было мне совершенно непонятно. Остальные все двенадцать праздников, кроме Рождества, были вспоминания о чудесах, о том, о чем я старался не думать, чтобы не отрицать: вознесение, пятидесятница, богоявленье, покров и т.д.
   Сильнее всего это происходило со мною при участии в самых обычных таинствах, считаемых самыми важными: крещении и причастии. Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет. Службы, исповедь, правила – все это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне. Самое причастие я объяснял себе,   как действие, совершаемое в вспоминание Христа и означающее очищение от греха и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачиваясь всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями со стремлениями отцов, писавших молитвы правил,  так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я не чувствовал искусственности  моего объяснения. Но когда я подошел к царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резануло по сердцу;  это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого,  который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера. Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесен.  
  Но я все же верил в то, что все религии мира чему-то учат. Просто мы должны понять истину.
  В школах учат катехизису и посылают учеников  в  церковь; от чиновников требуют  свидетельств в  бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и  не  находится  на  государственной службе, и теперь, а в старину ещё больше, мог прожить  десятки лет, не вспомнив ни разу о том, что он   живёт  среди  христиан  и   сам   считается  исповедующим  христианскую православную веру.
   Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что Бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное.
   Помню еще, что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг, с свойственною его натуре страстностью, предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все, и даже старшие, не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем.
   Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата тем, что и Давид плясал пред ковчегом. Я сочувствовал тогда этим шуткам старших и выводил из них заключение о том, что учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьезно всего этого принимать не следует. Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня.
   Мне рассказывал С., умный и правдивый человек, как он перестал верить.
   Лет двадцати шести уже, он раз на ночлеге во время охоты, по старой, с детства принятой привычке, стал вечером на молитву. Старший брат, бывший с ним на охоте, лежал на сене и смотрел на него. Когда С. кончил и стал ложиться, брат его сказал ему: "А ты еще все делаешь это?" И больше ничего они не сказали друг другу. И С. перестал с этого дня становиться на молитву и ходить в церковь. И вот тридцать лет не молится, не причащается и не ходит в церковь. И не потому, чтобы он знал убеждения своего брата и присоединился бы к ним, не потому, чтоб он решил что-нибудь в своей душе, а только потому, что слово это, сказанное братом, било как толчок пальцем в стену, которая готова была упасть от собственной тяжести; слово это было указанием на то, что там, где он думал, что есть вера, давно уже пустое место, и что потому слова, которые он говорит, и кресты, и поклоны, которые он кладет во время стояния на молитве, суть вполне бессмысленные действия. Сознав их бессмысленность, он не мог продолжать их.  
   В это время случилась война в России. И русские стали во имя христианской любви убивать своих братьев. Не думать об этом нельзя было. Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам всякой веры, нельзя было. А вместе с тем в церкви молились об успехе нашего оружия, и учителя веры признавали это убийство делом, вытекающим из веры. И не только эти убийства на войне, но во время тех смут, которые последовали за войной, я видел членов церкви, учителей ее, монахов, схимников, которые одобряли убийство заблудших беспомощных юношей. И я обратил внимание на все то, что делается людьми, исповедующими христианство, и ужаснулся.
   Так было и бывает, я думаю, с огромным большинством людей. Я говорю о людях нашего образования, говорю о людях, правдивых с самими собою, а не о тех, которые самый предмет веры делают средством для достижения каких бы то ни было временных целей. (Эти люди - самые коренные неверующие, потому что если вера для них -- средство для достижения каких-нибудь житейских целей, то это уж наверно не вера.) Эти люди нашего образования находятся в том положении, что свет знания и жизни растопил искусственное здание, и они или уже заметили это и освободили место, или еще не заметили этого.
   Сообщённое  мне с детства вероучение  исчезло во  мне  так  же, как и в других, с той только разницей,  что так как я очень рано стал много читать и думать, то моё  отречение от вероучения очень рано стало  сознательным. Я  с шестнадцати  лет перестал становиться на молитву и перестал по  собственному побуждению ходить в церковь  и говеть. Я перестал верить  в то, что мне было сообщено с детства, но я верил во что-то. Во что  я верил, я никак бы не мог сказать. Верил я и в Бога  или, скорее, я не отрицал Бога, но какого Бога, я бы не мог сказать; не отрицал  я  и Христа и  его учение, но  в чём было его учение, я тоже не мог бы сказать.
   Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда и не верил серьезно, а имел только доверие к тому, чему меня учили, и к тому, что исповедывали передо мной большие; но доверие это было очень шатко.
 
  Но  когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я  не верил уже ни во что из того, чему меня учили.
   Отпадение моё от веры  произошло во мне так  же,  как оно происходило и происходит теперь в людях  нашего склада образования. Оно, как  мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а живут все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение  не  участвует в  жизни, и  в сношениях  с  другими   людьми  никогда  не  приходится  сталкиваться  и   в собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение это  исповедуется  где-то  там, вдали от жизни  и независимо  от  неё.  Если сталкиваешься с  ним,  то  только  как с  внешним,  не  связанным  с жизнью, явлением.
   По  жизни человека, по делам его, как теперь, так и тогда, никак нельзя узнать, верующий он или нет.  Если  и есть различие между явно исповедующими православие  и отрицающими  его, то  не в пользу первых.  Как теперь, так  и тогда явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях тупых, жестоких  и безнравственных и считающих себя очень важными.  Ум же,   честность,  прямота,  добродушие  и   нравственность   большею  частью встречались в людях, признающих себя неверующими.
   Несмотря на то, что я считал писательство  пустяками в продолжение этих пятнадцати  лет,  я   всё-таки  продолжал  писать.  Я  вкусил  уже  соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный   труд  и  предавался  ему   как  средству   к  улучшению   своего материального положения и заглушению  в душе всяких вопросов о  смысле жизни моей и общей.
   Я писал,  поучая тому, что для меня было  единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьёй было как можно лучше.
   Так я жил, но пять лет тому назад со мною стало случаться  что-то очень странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я  не знал, как мне жить,  что мне делать, и я терялся и  впадал в уныние. Но это  проходило, и я  продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще  и  чаще и всё в  той же самой  форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем?
   Ну, а потом?
   Я как будто жил-жил,  шёл-шёл и  пришёл к пропасти  и  ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза  нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни  и  счастья  и настоящих  страданий  и  настоящей  смерти  -  полного уничтожения.
   Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и  злая шутка.
  Теперь я  не могу  не  видеть дня и  ночи, бегущих и ведущих  меня к смерти. Я вижу это  одно, потому что это одно -  истина.  Остальное всё  - ложь.
   Но и этого  мало. Если бы я просто  понял, что жизнь не имеет  смысла, я спокойно бы мог знать это, мог бы знать,  что это -  мой удел. Но я не  мог успокоиться на этом. Если б я  был как  человек, живущий в лесу, из которого он знает, что нет выхода, я бы мог жить; но я был как человек, заблудившийся в  лесу, на которого нашёл ужас  оттого, что  он  заблудился. и  он мечется, желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг ещё больше путает его, и не может не метаться.
   Вот это было ужасно.  И чтоб избавиться  от  этого ужаса, я хотел убить себя.
   "Но, может  быть,  я просмотрел  что-нибудь,  не понял чего-нибудь?  - несколько  раз говорил я себе.  - Не  может  же  быть, чтобы это  состояние отчаяния было свойственно  людям". И  я  искал объяснения на мои  вопросы во всех тех знаниях, которые приобрели люди. И я мучительно и долго искал, и не из праздного любопытства,  не вяло искал, но искал мучительно, упорно, дни и ночи, - искал, как ищет погибающий человек спасенья, - и ничего не нашёл.
   Вопрос мой - тот, который в  пятьдесят лет привёл меня к самоубийству, был  самый  простой  вопрос, лежащий  в душе каждого  человека,  от  глупого ребёнка до мудрейшего старца, - тот вопрос, без которого жизнь  невозможна, как  я и испытал это на деле. Вопрос состоит в том: "Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, - что выйдет из всей моей жизни?"
   Иначе  выраженный,  вопрос  будет  такой:  "Зачем же  мне  жить,  зачем чего-нибудь желать, зачем  что-нибудь  делать?"  Ещё иначе  выразить  вопрос можно  так:  "Есть ли  в моей жизни  такой смысл, который не  уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?"
   В поисках  за ответами  на  вопрос  жизни я  испытал  совершенно то  же чувство, которое испытывает заблудившийся в лесу человек.
   Обманывать себя нечего. Всё  - суета. Счастлив, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавиться от неё.
   Я нашёл, что для людей моего круга есть четыре выхода из  того ужасного положения, в котором мы все находимся.
   Первый выход есть выход неведения.
   Второй  выход - это выход эпикурейства. Он  состоит в том, чтобы, зная безнадёжность  жизни, пользоваться  покамест  теми благами, какие  есть,  не смотреть ни  на дракона, ни  на  мышей, а  лизать мёд самым лучшим  образом, особенно если его на кусте попалось много.
   Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь  есть  зло  и  бессмыслица,  уничтожить её.
   Четвёртый выход есть выход слабости. Он  состоит  в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть  её, зная  вперёд, что ничего из неё выйти не может.
   Так   люди  моего   разбора  четырьмя  путями  спасаются   от  ужасногопротиворечия.
   И мне приходило в  голову:  а что как я  чего-нибудь  ещё не знаю? Ведь точно так поступает незнание.  Незнание ведь всегда это самое говорит. Когда оно не знает  чего-нибудь,  оно говорит, что  глупо то, чего оно не знает. В самом деле выходит так, что есть человечество  целое,  которое жило и живёт, как будто понимая смысл  своей жизни,  ибо,  не понимая его, оно не могло бы жить, а я говорю, что вся эта жизнь бессмыслица, и не могу жить.
   Проверяя  ход  рассуждений  разумного  знания, я нашёл  его  совершенно правильным. Вывод о том, что жизнь есть  ничто, был  неизбежен; но я  увидал ошибку. Ошибка была в том, что я мыслил несоответственно поставленному  мною вопросу. Вопрос был  тот:  зачем мне  жить, т. е. что выйдет  настоящего, не уничтожающегося из моей призрачной, уничтожающейся жизни,  какой смысл имеет моё конечное существование в этом бесконечном мире?  И чтоб ответить на этот вопрос, я изучал жизнь.
   Что такое я? - часть  бесконечного. Ведь уже  в этих двух словах лежит вся  задача. Неужели  этот  вопрос  только со  вчерашнего дня  сделало  себе человечество?  И  неужели никто до меня  не сделал  себе  этого  вопроса  - вопроса такого простого, просящегося на язык каждому умному дитяти?
   Ведь этот вопрос был поставлен с тех пор, как  люди  есть; и с тех пор, как люди есть, понято, что для решения этого вопроса одинаково  недостаточно приравнивать конечное к  конечному и бесконечное к бесконечному, и с тех пор как люди есть, отысканы отношения конечного к бесконечному и выражены.
   Все  эти понятия, при которых приравнивается конечное  к бесконечному и получается  смысл  жизни,  понятия   Бога,  свободы,  добра,  мы  подвергаем логическому исследованию. И эти понятия не выдерживают критики разума. Понятия  бесконечного Бога, божественности души,  связи дел  людских  с Богом,  понятия нравственного добра и зла - суть  понятия,  выработанные  в скрывающейся  от наших  глаз исторической  дали жизни  человечества, суть тепонятия, без которых не было бы  жизни и меня самого.
   Я понимал это,  но от  этого  мне  было не  легче. Я  готов был принять теперь всякую  веру, только бы  она  не требовала от меня прямого  отрицания разума,  которое было  бы ложью. И  я изучал  и  буддизм, и магометанство по книгам, и более всего христианство и по книгам, и по живым людям, окружавшим меня.
   И вспомнив  то, как те же самые  верования  отталкивали меня и казались бессмысленными, когда их исповедывали люди, жившие противно этим верованиям, и как  эти же  самые  верования привлекли меня  и показались  мне разумными, когда я видел, что люди живут ими,  - я понял,  почему я тогда откинул  эти верования  и  почему нашёл их  бессмысленными,  а теперь принял их  и  нашёл полными смысла.
   Сознание ошибки  разумного знания помогло мне  освободиться от соблазнапраздного умствования. Убеждение в том, что знание истины можно найти только жизнью,  побудило меня усомниться в  правильности моей жизни; но спасло меня только  то, что я  успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую  простого рабочего народа и понять, что это только есть  настоящая жизнь. Я понял, что если  я хочу понять жизнь и смысл её,  мне  надо жить не жизнью паразита, а  настоящей жизнью и, приняв тот смысл, который придаёт ей настоящее человечество, слившись с этой жизнью, проверить его.
  "Но понятие моё  о Боге, о том,  которого я ищу? -  спросил я себя. - Понятие-то это  откуда взялось?"  И опять  при  этой мысли  во мне поднялись радостные волны жизни. Всё вокруг меня ожило, получило смысл. Но радость моя продолжалась недолго. Ум продолжал свою работу. "Понятие Бога - не Бог,  - сказал я себе. - Понятие есть  то,  что происходит  во мне, понятие  о Боге есть то, что я могу  возбудить и могу не возбудить в себе. Это не то, чего я ищу. Я ищу того, без чего бы не могла быть жизнь". И опять всё стало умирать вокруг меня и во мне, и мне опять захотелось убить себя.
   Но тут я оглянулся на самого  себя, на то, что происходило во  мне; и я вспомнил  все  эти  сотни раз происходившие  во мне умирания и оживления.  Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как было прежде, так и теперь, сказал я себе: стоит мне  знать о Боге, и я  живу; стоит  забыть, не верить в Него, и  я умираю. Что же такое эти оживления и умирания? Ведь я не живу, когда теряю веру  в  существование Бога, ведь я бы уж давно убил себя, если  б у меня не было смутной надежды найти Его.   Ведь  я живу, истинно живу только  тогда,  когда чувствую  Его и ищу  Его. Так чего  же я ищу  ещё?  - вскрикнул во мне голос. - Так вот Он. Он - то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить - одно и то же. Бог есть жизнь.
   "Живи, отыскивая Бога, и тогда  не будет жизни без Бога". И сильнее чем когда-нибудь всё осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня. И  я  спасся  от  самоубийства.
   Со  мной случилось как будто вот что: я не помню, когда меня посадили в лодку, оттолкнули от  какого-то неизвестного мне берега, указали направление к другому берегу, дали в неопытные руки  вёсла и оставили одного. Я работал, как умел, вёслами и плыл; но чем дальше я выплывал  на середину, тем быстрее становилось течение, относившее меня  прочь от  цели, и тем чаще  и чаще мне встречались  пловцы,  такие же,  как  я,  уносимые течением.  Были  одинокие пловцы,  продолжавшие грести;  были пловцы, побросавшие  вёсла; были большие лодки  огромные корабли,  полные  народом;  одни  бились  с течением, другие отдавались ему. И чем дальше я  плыл, тем больше, глядя на направление вниз, по потоку всех плывущих, я забывал данное мне направление. На самой середине потока, в тесноте  лодок и кораблей;, несущихся  вниз, я уже совсем  потерял направление и бросил вёсла. Со всех сторон с  весельем  и ликованием  вокруг меня неслись на парусах и на вёслах пловцы  вниз по  течению, уверяя меня  и друг друга, что и не может быть другого направления. И я поверил им и поплыл с ними. И  меня далеко  отнесло,  так далеко, что я  услыхал  шум порогов, в которых  я  должен был  разбиться, и увидал  лодки,  разбившиеся в  них. И я опомнился. Долго я не мог понять, что со мной случилось. Я видел перед собой одну погибель, к которой я бежал и которой боялся, нигде не видел спасения и не знал, что мне делать. Но, оглянувшись назад, я увидел бесчисленные лодки, которые,  не переставая, упорно перебивали  течение,  вспомнил  о береге,  о вёслах и направлении и стал выгребаться назад вверх по течению и к берегу.
   Берег - это был Бог,  направление -  это было предание,  вёсла - это была данная мне  свобода выгрестись к  берегу - соединиться с  Богом. Итак, сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить.
   Отношение моё к  вере теперь и тогда было совершенно различное.  Прежде сама  жизнь  казалась   мне   исполнением  смысла,  и   вера  представлялась произвольным утверждением  каких-то совершенно ненужных мне неразумных и  не связанных  с жизнью  положений.  Я спросил себя тогда, какой смысл имеют эти положения, и,  убедившись,  что  они не имеют  его,  откинул  их. Теперь же, напротив, я твердо знал, что жизнь моя не  имеет и не  может иметь  никакого смысла,  и положения веры не только  не  представлялись мне ненужными,  но я несомненным опытом был приведён к убеждению, что  только эти  положения веры дают  смысл  жизни. Прежде  я  смотрел  на  них как на  совершенно  ненужную тарабарскую грамоту,  теперь же, если я не  понимал  их,  то знал, что в них смысл, и говорил себе, что надо учиться понимать их.